Добавить новость
123ru.net временно располагается в домене ru24.net
Sponsored

Август 2011
Сентябрь 2011
Октябрь 2011
Ноябрь 2011
Декабрь 2011
Январь 2012Февраль 2012Март 2012Апрель 2012Май 2012Июнь 2012
Июль 2012
Август 2012
Сентябрь 2012
Октябрь 2012
Ноябрь 2012Декабрь 2012Январь 2013Февраль 2013Март 2013Апрель 2013Май 2013Июнь 2013Июль 2013Август 2013Сентябрь 2013Октябрь 2013Ноябрь 2013Декабрь 2013
Январь 2014
Февраль 2014
Март 2014
Апрель 2014
Май 2014
Июнь 2014Июль 2014Август 2014Сентябрь 2014Октябрь 2014Ноябрь 2014
Декабрь 2014
Январь 2015
Февраль 2015
Март 2015Апрель 2015Май 2015Июнь 2015Июль 2015
Август 2015
Сентябрь 2015
Октябрь 2015
Ноябрь 2015
Декабрь 2015
Январь 2016
Февраль 2016
Март 2016
Апрель 2016
Май 2016Июнь 2016Июль 2016
Август 2016
Сентябрь 2016
Октябрь 2016
Ноябрь 2016
Декабрь 2016Январь 2017
Февраль 2017
Март 2017
Апрель 2017
Май 2017
Июнь 2017Июль 2017
Август 2017
Сентябрь 2017
Октябрь 2017
Ноябрь 2017
Декабрь 2017
Январь 2018
Февраль 2018
Март 2018
Апрель 2018
Май 2018
Июнь 2018
Июль 2018
Август 2018
Сентябрь 2018
Октябрь 2018
Ноябрь 2018Декабрь 2018
Январь 2019
Февраль 2019Март 2019
Апрель 2019
Май 2019Июнь 2019Июль 2019Август 2019Сентябрь 2019Октябрь 2019Ноябрь 2019Декабрь 2019Январь 2020Февраль 2020Март 2020Апрель 2020Май 2020Июнь 2020Июль 2020Август 2020Сентябрь 2020Октябрь 2020
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
Блоги |

Дмитрий Быков // «Дилетант», №8, август 2020 года

«В каждом заборе должна быть дырка» ©

Павел КогоутПавел Когоут

1

Сближения бывают не просто странные, а мистические, на грани двойничества: например, два самых популярных драматурга шестидесятых на советской сцене, чех Павел Когоут (которому 20 июля этого года исполнится 92) и москвич Эдвард Радзинский (он на 8 лет младше). Оба прославились изображением послесталинской молодежи, пьесами, которые впервые подняли немыслимые для социалистической фарисейской сцены проблемы любви и смерти; оба были детьми эпохи — и, когда эпоха стала перерождаться, резко с ней порвали; оба перешли с драматургии на прозу — и прозу не простую, а довольно жестокую, садического толка. Когоут написал «Палачку» — самый патологичный европейский роман конца ХХ века; Радзинский — «Прогулки с палачом». Именно этот излом долгой и богатой литературной биографии Павла Когоута меня здесь интересует: написал он в самом деле очень много, значительная часть его сочинений по-русски не выходила, и занимает меня главным образом, как из молодежного драматурга, автора знаменитой, все сцены обошедшей надрывно-мелодраматической пьесы «Такая любовь», получился автор кровавого гротеска, шокировавшего всех без исключения современников. И поскольку до известной степени этот излом повторился в судьбе Радзинского, драматурга куда более талантливого, а прозаика вовсе не столь радикального, — мне представляется очень важным, особенно сегодня, понять: почему надежды вырождаются в такой кошмар? Почему несостоявшиеся реформы оборачиваются террором, а утраченные иллюзии — патологией? Это проблема актуальная и важная в том числе для нашего будущего, а не только для истории литературы обломков социалистической системы.

Когоут совершенно прав, когда говорит, что был преданным сталинистом, потом сторонником оттепели (и одним из ее символов), потом адептом Пражской весны, а потом типичной его жертвой; у него в самом деле чрезвычайно показательная судьба. Он не колебался вместе с линией партии, нет, — он просто, как положено театральному писателю, первым реагировал на перемены в воздухе времени и эти перемены отражал. «Такая любовь» — одна из самых репертуарных пьес всей Восточной Европы — на самом деле далеко не шедевр, она вот именно что чрезвычайно показательна для 1957 года, в ней есть решительно все, что входило тогда в драматургическую моду. Есть любовная история, есть преступная связь, о которой говорят в открытую и даже не особенно стыдясь, есть бесчеловечные мещане, апеллирующие к начальству… Есть суд на сцене, действие в форме суда, — в этом жанре написано несчитанное количество пьес, от нескольких шедевров Дюренматта до драмы Игнатия Дворецкого «Ковалева из провинции». Предполагается не уголовное расследование, а суд совести, — не зря Человек в мантии становится у Когоута в последней реплике Человеком без мантии, а на вопрос главного обвиняемого «Так кто же нас будет судить?!» следует жест в зал и реплика «Они, если смогут». Повествователь в мантии похож на андреевского Некто в сером, и вообще корни оттепельной драматургии с ее прямыми обращениями к залу и наивной публицистичностью — именно в театре Леонида Андреева, в «Жизни человека» и «Царе-голоде». Сюжет у Когоута очень простой — расследуется самоубийство (либо гибель в результате несчастного случая) молодой пражанки Лиды Матисовой. История простая: когда ей было что-то лет 16, она влюбилась в Петра, но потом от него сбежала, решив, что слишком молода. Теперь прошло 5 лет, она собирается замуж, то есть свадьба завтра, жениха зовут Милан, но тут она встретила Петра. В них все взыграло. Она не пришла на свадьбу (именно мать Милана и будет бегать к факультетскому начальству). Но Петр не сказал ей, что женат, причем женат без особенной любви, на женщине старше себя.

Сегодняшний зритель скажет: да что такого? Но для зрителя соцреалистического, воспитанного в пуританских установках, тут сенсация. И тут сразу две проблемы: лицемерие и фарисейство окружающих — и, вот это уже интересней, слабость и некоторая душевная примитивность самих главных героев, которые к такому накалу страстей не готовы. Они не умеют решать, не могут брать на себя ответственность, вообще годы социализма отучили их выбирать даже между блюдами в меню (некоторые сцены происходят в кафе), а тут жизнь, понимаете? И Когоут — возможно, сам того не желая, — попал в нерв, попал на ту тему, о которой говорил Чернышевский в очень умной статье «Русский человек на rendez-vous»: как вы хотите, чтобы человек, в чьей общественной жизни нет ни малейшей свободы и ответственности, демонстрировал эти качества в жизни личной? Следовали отсюда и более глубокие выводы, а именно: если — прежде всего за счет сложной любви — начнут умнеть и усложняться граждане стран соцреализма (назовем их так, ибо речь об их психологии), им станет тесно в соцлагере, они его постепенно разнесут. Положим, в плоском мире, где не приходится выбирать, где выхолощена сама процедура выборов и упразднено понятие ответственности, — до какого-то момента можно существовать, как существует вся нынешняя Россия; но когда плоские люди попадают в объемную, сложную коллизию, когда в их жизни происходит сложная любовь, у них поневоле начинает отрастать какой-то объем; и тогда выясняется, что работник отдела кадров не может решать вопросы любви и брака (в пьесе такая сцена есть), а соцреалистический человек не умеет элементарно защитить свое чувство. Личное, то есть самое интимное, и общественное — парадоксальным образом связаны, и Когоут на эту тему вдруг попал; и странные девушки, подобные его Лиде Матисовой, шагнули на советские экраны, и простые советские парни вроде героев «Заставы Ильича» не знали, что с ними делать. Эти девушки не знали, чего они хотят. И не потому, что они были сложны или избалованы, а потому, что в меню советского кафе, в репертуаре советского кинотеатра, в наборе действий правильного советского героя не было того, что им надо.

Тогда таких сочинений, в том числе драматических, — с острой постановкой моральных вопросов, как это официально называлось, — хватало. Во всех этих сочинениях (будь то драмы Арбузова или Дворецкого, повести Тендрякова) был ровно один изъян: невозможно было ставить моральные проблемы внутри аморальной системы, во всех отношениях кривой. Нельзя заниматься жизнью души там, где душа теоретически отсутствует, нельзя решать религиозные дилеммы в безбожном обществе, не может быть этического конфликта там, где этика подчинена формально интересам класса, а в действительности конъюнктуре (то есть нравственно то, что сегодня предписано, а завтра велено забыть). Об этой глубокой нравственной кривизне, об уродстве самой системы координат и сигнализировало то чувство глубочайшего неблагополучия, с которым оставляла зрителя пьеса Когоута. Вот этот моральный дискомфорт и отсутствие любых возможных ответов и было самым ценным следствием когоутовского театрального прорыва; литературное качество продукта при этом вторично (оно так себе). «Невыносимая легкость бытия» — как назвал Кундера моральный климат шестидесятых в его родной Чехлословакии, — она ведь тем и определяется, что ни одно слово, ни один принцип ничего не весят. Мало на свете тяжестей более невыносимых, чем невыносимая легкость бытия.

И мораль его пьесы была не в том, что из-за духовной слепоты окружающих погибла хорошая девушка (она, может, и случайно погибла). Мораль была в том, что социалистический строй породил двухмерных людей, но стоит им стать трехмерными, как они снесут этот строй к чертовой бабушке. Стоит им начать видеть не два, а хотя бы три цвета, выбирать в кафе не из двух, а хотя бы из трех блюд, — рухнет весь их социализм; иными словами, если у него заведется человеческое лицо — оно постепенно деформирует под себя и все остальные их органы. Многих, кстати, шокировало, что чешский социализм был не только с человеческим лицом, но и с другими человеческими органами, и многие решения принимались именно этими органами, а не мозгом. Мозг, как показал Оруэлл, уговорить гораздо проще.

2

После успеха «Такой любви» — именно в ней, к слову, дебютировала в 1957 году Ия Савина на сцене студенческого театра МГУ, — Когоут стал одним из самых успешных драматургов социалистической Европы. Он регулярно выпускал пьесы, в которых развивал и закреплял успех «Такой любви»: сделал отличную инсценировку «Швейка» и «Войны с саламандрами», выпустил драмы «Третья сестра», «Август, август, август» и «Ненависть в декабре». Его захватили события пражской весны, и хотя его много ставили в Европе (прежде всего в ФРГ и Австрии) и в конце августа 1968 года, когда вошли танки, он был именно там, — Когоут все-таки вернулся на Родину. Почему? Одни считают, что не готов был порвать с корнями; другие — и я в том числе — полагают, что как истинный драматург хотел досмотреть.

И досмотрел, и в 1972 году начал писать «Палачку» — самое известное и неожиданное свое произведение. Но до самой его эмиграции, в которую он был выпихнут в 1979 году, об этой книге никто понятия не имел. Он активно участвовал в диссидентской «Хартии-77», о которой написал мемуарный роман «Где собака зарыта». Хартия эта, подписанная чешскими интеллектуалами после ареста андеграундной группы «The Plastic People of the Universe» в 1976 году (члены группы получили от полугода до полутора лет, а одного из бывших участников выслали за границу), была предприятием довольно безнадежным. Во-первых, большинство интеллектуалов уехали почти сразу после 1968 года, как Форман; те, что остались, — как Хитилова, — снимали хоть и хорошее, но подцензурное кино или писали тщательно зашифрованные, соцреалистические с виду книги. Текст хартии написал Гавел, ее немедленно опубликовали во всем мире (7 января 1977 года), широко распространяли и в СССР, — подпольно, разумеется, — а польские единомышленники во главе с Яцеком Куронем приняли аналогичный документ. В хартии подчеркивалось, что она не является политической декларацией, а лишь требует от властей ЧССР соблюдения их же деклараций, подписанных в Хельсинки во время Международного совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе (Хельсинкская группа в СССР требовала того же самого). Естественно, чешские власти отреагировали на хартию крайне жестко — они из штанов выпрыгивали, стремясь угодить советскому старшему брату: Гавела обвинили в попытке свержения государственного строя и многократно арестовывали, 70-летнего философа Яна Паточку, выдающегося феноменолога, автора блестящих работ «О смысле сегодняшнего дня» и «Еретические эссе по философии истории», 11-часовым допросом довели до кровоизлияния в мозг, Млынаржа выслали в Австрию. Иной сегодняшний диссидент скажет, что чехи дешево отделались, — но ведь повода к репрессиям вообще не было, хартия была сугубо мирным документом и правозащитным движением, и не зря Когоут в «Палачке» писал, что главными врагами народа стали теперь защитники прав человека. Почти все участники хартии, дожившие до 1989 года, стали в свободной Чехословакии лидерами общественного мнения, а Гавел — президентом. Но чувства победы в романе «Где собака зарыта» нет. Это произведение горько-ироническое, сильно напоминающее по тону аксеновский «Скажи изюм».

Когоут уехал в Австрию, там его много ставили и хорошо знали; он гастролировал по Европе, преподавал, выступал с авторскими чтениями. Чешского гражданства он был лишен. В 1989 году, сразу после бархатной революции, он снова приехал в Прагу — но окончательно возвращаться не спешил. Его снова стали ставить в СССР, которому оставалось всего 2 года. Настоящий ренессанс интереса к нему случился в начале нулевых, когда в нескольких театрах поставили «Пат, или Игру королей». Это хорошая пьеса — про то, как муж-доцент, узнав про любовника жены, еврея, поэта-переводчика, прячет его во время оккупации, а потом в порядке мести говорит ему, что Гитлер победил во всем мире и ему так и нельзя никуда выходить; продолжается этот милый розыгрыш сорок лет. А когда Доцент признается Келлерману, что сорок лет врал ему о победе Гитлера, — «последний еврей Европы» отказывается возвращаться в мир: «Только блевать и можно было от этого мира, а возвратиться в него — исключительно во имя любви». (Именно с этой пьесой Когоут вернулся в 1989 году на чешскую сцену).

А в чеховском МХАТе (тогда еще академическом) по предложению Сергея Юрского, давнего друга Когоута и тоже, кстати, драматурга-абсурдиста, выпустили «Нули». В этой пьесе, действие которой разворачивается в приватизированном постсоциалистическом общественном сортире, служит заведующим как раз бывший лидер общественного мнения Ярда, Юрский его и сыграл. В финале, однако, выяснялось, что подруга его жизни Анча приставлена к нему гебухой, и приватизация сортира осуществлена на гебешное жалованье. Пророческий дар Когоута выразился именно в том, что гебуха стоит за всеми эволюциями государства — в том числе за падением коммунизма, легализацией гомосексуализма и приватизацией сортира. Спектакль вызвал, что называется, острую критику, и эстетики его никто толком не понял, а сам Когоут, приехавший на премьеру, был объявлен устаревшим. Ему, справедливости ради, тоже тут не очень понравилось. Поставить бы «Нули» сейчас — да время схлопнулось, кто ж разрешит? И Юрского нет больше, а без него кому играть Ярду? Осталось только читать и перечитывать «Палачку».

3

Этот роман слишком легко числить по разряду, как это называют, «остросатирических» — и он действительно высмеивает все институты социалистической действительности с ее кафкианской бюрократией, со странным синтезом разврата и пуританства, с дикой смесью наивности и зашкаливающего цинизма (каковая смесь как раз и воплощена в образе главной героини, Лизинки, так и не произносящей ни слова до последней страницы, — все пожимает плечами, кивает или строит глазки). На социальную сатиру указывает как будто и главная государственная спецслужба ТАВОРЕ (Тайное Войско Революции), и его основной закон АПАНАС (кодекс Абсолютного Повиновения, Абсолютной Надежности и Абсолютной Секретности), и РЕПОТа (Революционная полиция тайного войска), а глава, в которой после пыток все сознаются в заговоре против всех, являет собою удивительный синтез Честертона и Сорокина, особенно если учесть, что главную роль в ней играет «яйцедавка». Когоут в одной главе сконцентрировал все детали Большого террора, но удивительным образом обошелся без пафоса — потому что члены РЕПОТы для него не люди.

«Шестой, Пятый и Четвертый, пытаясь спасти свои ничтожные жизни, сообщили, что подлинными вождями заговора являются Третий и Второй. Те, прежде чем им успели помешать, буквально изрешетили пулями троих негодяев, чем полностью себя разоблачили. Первому ничего не оставалось, как лично застрелить их на месте и попросить высшее руководство о выделении специальной бригады с целью «дезинфекции» РЕПОТы, после чего обновленному личному составу предстоит влить в нее свежую кровь».

Все это очень здорово сделано, особенно если учесть 1969 год, — и вполне тянуло бы на литературную удачу.

Но роман Когоута — такое же событие в мировой прозе, как «Приглашение на казнь» Набокова, как проза де Сада, ставшая литературным аналогом французской революции (и то, что это проза плохая, не принципиально, потому что революция для современников тоже была не очень хорошая). Этот роман — такое же разочарование в прогрессе — и, следовательно, в человечестве, — как «Сало» Пазолини, экранизация все того же де Сада. Когда человечество в очередной раз убеждается в неспособности договориться и наладить сносную жизнь, оно плюхается в оргию самоуничтожения, в беспримесный, упоенный садизм, каким в значительной степени была и гражданская война в России; оно с радостью убеждается, что пытать, казнить, арестовывать или ждать ареста, насиловать или отдаваться — ему интересней, чем строить и думать. И в «Палачке» это сказано прямым текстом, когда профессор Влк агитирует отца Лизинки отдать дочь в «исполнительницы», то есть предоставить ей возможность стать первой в истории палачкой:

«La Revolution, воплотившая в жизнь теорию нового общества Руссо, последовательно обошлась и без Марата, и без Дантона, и без Робеспьера, да и без самого Руссо, однако она не смогла обойтись без человека, за три года практически уничтожившего многовековое общество; это был гражданин Шарль Сансон, палач революционного Парижа».

А скоро книгу о том самом Сансоне по-русски напишет Радзинский.

И конечно, палачество гораздо интересней, чем любой созидательный труд.

«— Лизинка, — потрясенно произнес доктор Тахеци, — неужели тебе, моей дочери, больше хочется стать палачом, чем, к примеру, булочницей или садовницей?

Лизинка честно кивнула прелестной головкой».


Роман Когоута знаменует собою переход от иллюзий пражской весны к очередному пароксизму самомучительства, от утопий к антиутопиям, от психологии к патологии. Палаческий факультет у Когоута — целый Хогвартс со своим девизом: «Кто хочет вешать, должен ведать!». Казнь — наука, искусство, зрелище, палач — последний судья и главный регулятор, и Когоут точно предсказал упадок европейского гуманизма: смертная казнь вернется, поскольку без нее нее народ не только распускается, но и утрачивает одухотворяющее зрелище, излюбленный досуг! «Палачка» — пиршество эроса и танатоса, патетики и пародии, и все это в сочетании с самым бесстыдным самоублажением. Да, читатель! Как справедливо заметил один киновед, если бы Набокова не возбуждали маленькие девочки, ему так не удалась бы «Лолита»; если бы Когоута не увлекала так сильно, в сочетании с прямо-таки эротическим возбуждением, история смертной казни, разнообразных наказаний и утонченных мучительств, — роман его не стал бы шедевром. И если бы, кстати, Пазолини не увлекался втайне подглядыванием за всяческим садизмом, равно как и за совокуплениями красивой молодежи, — никто не смотрел бы «Сало». Если бы, впрочем, таковое увлечение не было бы во вкусе человека от рождения (одни больше, другие меньше, но все тяготеют к подобным зрелищам), — «Сало» тоже никто не смотрел бы. Интернет не полнился бы сайтами, посвященными эротическим пыткам, разнообразным BDSM-развлечениям, истории наказаний и пр. Так что роман Когоута на редкость откровенен: автор написал наконец о том, что всю жизнь его действительно волновало, — примерно с той же мерой бесстыдства и раскрепощения, с какой Арцыбашев написал «Санина», но Арцыбашев не был талантлив, а Когоут — очень одаренный писатель. Как сказал Толстой о первой части купринской «Ямы», — он делает вид, что негодует, но на самом-то деле наслаждается, и от человека со вкусом этого скрыть нельзя; Когоут, конечно, негодует, и насмехается, и действительно ненавидит попытки обставить садизм моралью и высоким смыслом, — но на деле-то он наслаждается, и даже не особенно это скрывает (поэтому «Яма» скучновата, а «Палачка» ни на секунду). Читателем тоже владеет сложное чувство — автор предоставляет ему все возможности насладиться, но при этом и устыдиться, так что требуемое чувство — ужас и отвращение при вглядывании в саму человеческую природу — достигается сразу. Больше скажу: примерно с тем же чувством — постыдного наслаждения, dirty pleasure, снимал Балабанов своих «Уродов и людей», и смешно спрашивать о смысле этой картины: смысл ее в том, чтобы автор-вуайерист получил удовольствие, а там хоть трава не расти. Иное дело, что с годами Балабанову требовались для удовольствия все более жестокие эксперименты, — но художественный результат впечатлял, а потому статус не оспаривался. Хуже стало, когда под этот вуайеризм стали подверстываться социальные выводы; но самоублажается же Александр Проханов своими старческими имперскими фантазмами, и ничего, все делают вид, что это убеждения, а не физиология! (А вот Лимонов, кстати, был гораздо более здоровым человеком, его возбуждали мужчины и женщины сами по себе, без садо-мазохистских упражнений, и потому его BDSM-роман «Палач» производит впечатление то ли пародии, то ли графомании, — совсем не тот уровень, что автобиографическая проза).

Глубокая фальшь сочинений де Сада — в том, что его нисколько не заботила «Несчастная судьба добродетели»; главная гнусность последнего фильма Пазолини — в том, что он задуман как антифашистский, а на деле к антифашизму имеет отношение весьма косвенное (хотя да, чего там, в фашизме хватает извращения, сознательного, самоупоенного, и что-то о подчинении Пазолини в самом деле рассказывает, но наслаждается при этом чересчур беззастенчиво). Когоут ни на секунду не притворяется моралистом — разоблачая человечество, он начинает с себя; у него получился отличный роман о том, во что проваливается мир, утратив очередную надежду. Любой учитель знает, что травле предается именно тот класс, в котором неинтересно учиться. Террор — развлечение для стран, утративших будущее. Отказавшись от обновленного социализма (иной вопрос, был ли шанс его обновить и не оксюморон ли это, — но это тема для отдельной дискуссии), СССР впал в очередной пароксизм репрессий, запретов и вранья; конечно, все это происходило в soft-варианте, с поправкой на старческую дряблость, — но мемуары диссидентов правдиво рассказывают о пыточном инструментарии спецслужб, которые хоть не получали отмашки на окончательное зверство, однако с радостью предавались и дозволенным развлечениям. Сегодняшняя Россия — тоже отличная иллюстрация к «Палачке»: навык сложных удовольствий утрачен ввиду интеллектуального падения, и множество скучающих и несытых обывателей с восторгом возвращаются к доносительству. Пока их поощряют баллами и распродажами, а не соседскими квартирами, но все впереди.

Когоут писал роман с чувством давно вымечтанного освобождения, переносил в него самые пугающие свои фантазии — и сбрасывал их гнет.

«Пока Влк протискивался к фонарю, несколько мужчин уже взялись подтягивать Хофбауэра ногами вверх.

— Стоп! — скомандовал он. Вытащив из канистры затычку, Влк окатил комиссара бензином с головы до пят, словно собираясь зажарить огромный антрекот. Он встретился взглядом с обезумевшими от ужаса глазами. Ноги Хофбауэра коснулись фонаря, а голова раскачивалась прямо над толпой. Облитые бензином волосы слиплись и, казалось, вздыбились от ужаса. Он поднес огонек к волосам.

Раздался резкий хлопок, словно вспыхнула огромная газовая конфорка. Несколько секунд комиссар оставался как бы внутри ослепительного нимба. Может, ужас, а может, невыносимая боль придали ему силы, и он выплюнул кляп. Он издал дикий вопль. Похоже, он хотел что-то крикнуть… но не успел. Нечленораздельные вопли становились все пронзительнее — и внезапно оборвались. Пополз отвратительный смрад».


Подобных сцен в «Палачке» много, и они отчасти объясняют тот факт, что роман до сих пор не экранизирован — хоть многие и собирались. Впрочем, Когоут явно писал книгу не для экранизации: его интересуют не «эффекты», а работа с подсознанием читателя, кино тут только повредило бы.

Нельзя не заметить в «Палачке» некоторой мизогинии — вполне невинной, впрочем: ведь еще в «Такой любви» был замечательный диалог:

«— Вы признаете свою вину?
— Нет.
— Да, я совсем забыл: ведь вы женщина».


Лизинка именно абсолютная женщина — и, следовательно, идеальная палачка:

«Удивительно, что Люция Тахеци, которая надеялась раскопать в дочери золотую жилу таланта и показывала ее тренерам зимних и летних видов спорта, учителям пения и музыки, режиссерам театра и кино, не разглядела того, в чем Лизинка была гениальна от природы. Если бы не фатальное совпадение суровых приговоров приемных комиссий, никто так никогда и не узнал бы, что, в отличие от женщин, призвание которых — давать жизнь, Лизинка родилась для того, чтобы жизнь отнимать».

Но не стоит приписывать ее совершенство в этой роли одному лишь тайному страху перед женщиной — которая, как существо самое неуправляемое, всегда пугала представителей соцреализма. Лизинка — идеальная палачка именно потому, что начисто лишена личности. И гениальная догадка Когоута — именно в том, что сладострастие, садизм, жестокость заполняют все предоставленное им пространство: чем пространство пустей, тем им вольготнее. Идеальные граждане пыточного государства — люди, в которых отсутствует личное начало, убеждения, талант: запрети растить все это — и в твоем распоряжении будет толпа идеальных палачей, готовых в любой момент сорваться с цепи.

«Палачка» — книга замечательная не только по беспрецедентному радикализму (за истекшие ровно полвека никто даже близко не подошел к такой откровенности, к столь опасной работе с собственным подсознанием), но и по беспощадному, провидческому отождествлению: всякий консерватизм в потенции чреват палачеством. Человек — как велосипед: если он не движется вперед (а назад он не умеет, как не бывает обратной эволюции), то падает — в бездну взаимного мучительства, доносительства и насилия. Мы живем внутри иллюстрации к этому тезису, да и прочий мир выглядит не сильно предпочтительнее. Иные видят в этой книге глубокое разочарование в человечестве — и очень напрасно. Человек неизбежно становится палачом лишь тогда, когда разнообразные охранители — разумеется, для его же блага, но прежде всего для собственного комфорта, — запрещают ему нормальное развитие; палачи и палачки плодятся там, где исчезают другие профессии — или доступ к ним перекрыт.

Женщина у Когоута выигрывает всегда — и в «Пате», и в «Нулях», и в «Палачке», где Лизинка вешает доцента Шимсу, впервые за весь роман произнося человеческие слова: «Он у меня даже не перднул!». Но этот инвариант объясняется не столько его абсолютной верой в победительность и всевластие женщин — либо в их адаптивность и аморализм, — сколько убеждением, высказанным в «Палачке»: история — женщина. Она по-женски переменчива, по-женски всегда права, по-женски склонна к цикличности… а главное, на равных с ней может играть только тот, кто ничего не боится. Единственное, что можно противопоставить академии палачей, — другая академия, но о ней Когоут ничего не написал. Написали о ней — каждый по-своему — Роулинг и Стругацкие, а осуществлять впервые в истории, боюсь, придется нам.

Но нельзя требовать от писателя, чтобы он рисовал еще и позитивный идеал, и утопическое устройство. Он с такой силой правды, натурализма и омерзения показал, что бывает с остановившимся обществом, так выволок на свет внутреннего палача, живущего в каждом, — что даже самый толстокожий читатель над его книгой почувствует прежде всего жгучий стыд.

Очень полезная эмоция по нашим-то временам. И утешительно знать, что 20 июля Когоуту исполнится 92 года, и что он каждый день работает. Он-то знает, во что превращается человек, забыв этот спасительный навык.


ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ ДМИТРИЯ БЫКОВА | подшивка журнала в формате PDF

Читайте также

Блоги |

Мама не может родить, а дочь забеременела случайно. Умоляет дочь родить и отдать ребенка им

Настроение |

Анекдоты в середине недели

Настроение |

Синхрония: почему случайности не случайны?



News24.pro и Life24.pro — таблоиды популярных новостей за 24 часа, сформированных по темам с ежеминутным обновлением. Все самостоятельные публикации на наших ресурсах бесплатны для авторов Ньюс24.про и Ньюс-Лайф.ру.



Разместить свою новость локально в любом городе по любой тематике (и даже, на любом языке мира) можно ежесекундно с мгновенной публикацией самостоятельно — здесь.