Блоги |
Дмитрий Быков для «Русского пионера» (не публиковалось), 22 февраля 2021 года
Русский пионер («ruspioner.ru», 27.03.2021): Пока Дмитрий Быков играл Василия Шуйского в Музее Москвы в спектакле Дмитрия Крымова «Борис», на сцене «Школы современной пьесы» звучала его колонка «Тоска как норма». Андрей Быков, сын Дмитрия, прочитал о жизни, в которой она, сама жизнь самоценна, а самовосхваление нормально.
Тоска как норма
Есть две великие итальянские оперы с русскими названиями — «Тоска» и «Норма». Я их часто путаю, тем более что и композиторы одинаково кончаются: один — Беллини, другой — Пуччини. Речь там, правда, идёт о разных сюжетах и даже эпохах, но для любой эпохи тоска и есть норма, хотя при советской и ранней постсоветской власти нам почему-то внушали другое.
Борис Стругацкий мне однажды сказал: мы выросли в убеждении, что человек живёт, чтобы работать; что работа первична, а жизнь вторична. Но очень может быть, что всё наоборот. Мне такая альтернативная система координат в голову не приходила, я никогда не предполагал, что для кого-то жизнь самоценна. Но выясняется, что большинству, в общем, всё равно, что от него останется. Скажу больше: нам в Советском Союзе казалось,— хорошо это помню,— что самодовольство постыдно, самовосхваление смешно,— а оказалось, что и оно скорее нормально, сомнение же в себе скорее патологично. Нам казалось,— пусть даже на практике всё выглядело не так,— что право сильного иллюзорно, что доламывать и добивать противника неприлично; однако размер имеет значение, и сила легко заменяет право, причём она никому не должна давать отчёта. Это называется суверенитетом. Исчерпывающая формула суверенитета — что хочу, то и ворочу. Сила определяется не вашими личными добродетелями, а количеством людей, способных вас остановить. Если у вас есть ядерное оружие и нет тормозов, остановить вас некому. Возникает парадоксальная ситуация: при неограниченном ресурсе терпения у вашего населения — а ресурс этот после всех соблазнов ХХ века впрямь безграничен, и сила инерции огромна,— вы действительно можете делать, что хотите.
Единственным самоограничителем является мораль, но тут возникает вопрос — что такое мораль? Это, дети, такой консенсус большинства, то, что большинство договорилось считать правильным или неправильным. Но в том и штука, что большинство, оказывается, подвержено влияниям и выше всего ценит не правду, не достижения, не талант, а личный комфорт. Как сформулировал один немец в 1941 году, «человек все ещё охвачен беспокойством и подвержен соблазну отдать свою свободу всевозможным диктаторам — или потерять её, превратившись в маленький винтик машины: не в свободного человека, а в хорошо накормленный и хорошо одетый автомат». Это Эрих Фромм, «Бегство от свободы». И я не вижу пока, чтобы с 1941 года это как-нибудь изменилось. Даже нации, победившие фашизм, подвержены его соблазнам, потому что этот фашизм был чужой, а бывает ещё и собственный. Это я, сами понимаете, про Америку и Трампа, а не про что-нибудь ещё, так что можете перенаправить свой донос в Госдеп, им сейчас как раз до того.
Михаил Успенский, один из самых ярких отечественных фантастов, да чего там — один из лучших русских писателей рубежа веков, сформулировал в романе «Райская машина»: «Фашизм — нормальное состояние человечества». Скажем так: это его инерционное состояние, человек в него впадает естественным путём, когда не предпринимает духовных или культурных усилий. Фашизм — тот сорняк, которым всё зарастает, если предоставить сад самому себе. Культурное растение надо поливать и вообще, простите за тавтологию, культивировать; сорняк растёт сам и всегда бывает в большинстве. Что, сурепка вам не нравится, клубнику подавай? Опять, значит, не повезло с народом? Достаточно лет пять вытаптывать всё сложное, как делалось это в российские девяностые, чтобы в нулевые и десятые культурное поле оказалось всецело предоставлено безграмотным и безнравственным людям, совпавшим с властью по вектору. И поскольку их стало абсолютное большинство, норму стали устанавливать они.
Советский Союз с его культом просвещения — внедрявшимся, кстати сказать, с исключительной жестокостью и полным попранием заповедей,— всё-таки был исключением, а не правилом. В Советском Союзе была идеологическая диктатура, никто не спорит, но ценности корыта считались уделом мещанства, а само мещанство выглядело обречённым, почти экзотическим. В Советском Союзе считалось, что норма — хорошо учиться или по крайней мере что-нибудь уметь. При этом именно хам и неуч был начальству классово близок, идеологически надёжен, но вот проблема: его не принято было уважать. Он сам себя не уважал, сознавая собственную неправильность. Сегодняшний представитель антиинтеллектуального большинства искренне считает больными всех, кто занят чем-то непрагматическим. Зачем что-то делать, если предки подарили нам огромную территорию, в которой наличествует вся таблица Менделеева? Зачем чему-то учиться или в чём-то совершенствоваться, если можно доносить? Зачем соблюдать закон, если всех возражающих можно просто отлупить дубиной, и ничего за это не будет? Ядерная держава в семидесятые годы подписывала какую-то Хельсинкскую конвенцию, ограничивающую её в расправах с собственным населением. Современная ядерная держава может делать всё — что внутри, что снаружи; санкции могут только насмешить её искандеры либо слегка опечалить рядовых граждан, которые будут реже выезжать за границу или хуже питаться; но один глава парламентской фракции уже предложил законодательно ограничить вес граждан (чиновничество — до 100, рядовые граждане — до 80), и ничего, никто не смеётся. Тут если начать смеяться, можно уже не остановиться. А за границу и так никто не хочет, там вырождение. Поэтому у четырёх пятых населения нет и никогда не было загранпаспорта.
Вы спросите: это норма? Ну а что же это, отвечу я, если так живёт огромная страна и не собирается от этого отказываться? Когда больше всех надо — это эгоцентризм, самомнение, неуважение к ценностям простых людей, которые вас, между прочим, кормят и одевают. То есть они так думают. Норма — это не рост, а загнивание; не работа, а паразитизм; не самопожертвование на благо человечества, а воровство на благо семьи. «И это станет для людей, как времена Веспасиана»,— а между прочим, во времена Веспасиана было всё то же самое. Нам показалось, что перестройка — возвращение к норме, а это был самый далёкий отход от неё. Норма — это тоска, а не эйфория. Кстати, к вопросу о пресловутой новой этике: она тоже не очень новая. Эрих Нойманн ввёл это понятие в 1947 году, в книге с прямо-таки родным для нашего уха названием «Глубинная психология и новая этика»,— держу пари, автор «Околоноля» почерпнул свой концепт «Глубинный народ» из этого же источника. Старая этика была результатом все того же согласия большинства относительно фундаментальных ценностей; но в Германии тридцатых-сороковых вдруг оказалось, что большинство может быть согласно насчёт неполноценности целых народов. А кто считает большинство неправым — тот изменник Родины, ему не повезло с народом. Я, честно говоря, затрудняюсь с ответом — можно ли выбраться из такого положения без военного поражения? Просто вообразите, что стране не надо постоянно бороться за жизненное пространство, что она не нуждается в беспрерывной эскалации военного психоза, что ей достаточно скромного потребления, а потребность в агрессии вполне удовлетворяется травлей небольшого количества несогласных, которых никогда не дотравливают до конца, чтобы, как говорится, на подольше хватило. В этих условиях режим можно пролонгировать хоть до морковкина заговенья, особенно когда у вас хватает ресурсов для подкупа всех партнёров. И вы вполне уважаете этих партнёров — не уважаете вы только своих, которые предательски разделяют их западные ценности. Ведь у них там другая норма.
Все эти мысли меня посетили с особенной настырностью, когда я для лекции про экранизации пересматривал и перечитывал «Пролетая над кукушкиным гнездом». Название не совсем точно переводится,— тогда уж «Попадая в кукушкино гнездо», то есть оказываясь на положении подкидыша, внедряясь в психушку, как Макмёрфи. И смотрите, какая закономерность: Макмёрфи всем, начиная с себя, сделал хуже. Двое погибли (в романе двое, в фильме один — но роман вообще сделан жёстче). Большая сестра — смягчённый образ Большого брата,— чуть не задушена. Вождь, положим, сбежал,— но где гарантия, что его родина не загажена, что он приживётся потом в Канаде? Да, кое-кто выписался, посчитав себя взрослым и самостоятельным,— но опять-таки где гарантия, что все они не вернутся? Они же, как говорил самый умный из них, Хардинг, «кролики среди кроликов». И вообще, товарищи, вспомните — когда и какая революция приводила к улучшениям? Всегда — только к реставрациям, причём труба пониже и дым пожиже. После Октябрьского переворота мы получили террор и монархию покруче романовской; после краха СССР, в котором наметились кое-какие свободы и даже интеллектуальный подъём,— тот же СССР минус культура, режим, который не стал бы терпеть ни Любимова, ни Высоцкого,— который уже выгнал из театра Серебренникова, предварительно чуть не посадив, и полностью табуировал правду о войне, сделав её стержнем квазирелигиозного культа. И нет никаких гарантий, что после искусственного или самопроизвольного падения этого режима мы не получим новую диктатуру — в этом направлении всегда есть куда расти: просто голимый самосуд по праву сильного и запрет всех предметов, кроме Закона Божьего, редуцированного до нового домостроя. И не надо мне доказывать, что во Франции диктатура Наполеона была сильно просвещённей Бурбонов. Энергичней — была, зато и надломила хребет нации на два столетия вперёд.
Вообще тот, кто напишет второй том «Кукушкина гнезда», будет молодец — надо только узнать, как там с правами. Потому что история о том, как престарелый Вождь просится обратно,— может быть написана очень убедительно. Говорила же мне Вера Хитилова, подруга и соперница Формана, когда я расхваливал её «Турбазу Волчью»: вы думаете, они сбегают с турбазы в прекрасный вольный мир? Чёрта с два, они бегут на другую турбазу, только большую. А у Формана в фильме вождь сбегает, по-вашему, куда? Да на тот же Комбинат, как называет он всю цивилизацию. Больше-то некуда.
Кстати, чтобы уж подарить читателю, чисто за терпение, ещё одну идею. Я давно задумал — но не знаю, наберусь ли дерзости,— написать то самое продолжение «Воскресения», которое в конце жизни задумал Толстой. Написать роман «Понедельник» — о том, как Нехлюдов, добывший Катюше помилование и отвергнутый ею, возвращается к нормальной жизни. Именно к нормальной! Потому что, в самом деле, ну что это за экстремизм, отказ от брака с аристократкой, добровольная, хоть и с комфортом, поездка на каторгу, сватовство к бывшей проститутке, у которой хватило ума полюбить марксиста Симонсона? И он поедет назад, и вернётся к условностям своего круга, и женится на Мисси Корчагиной, и в конце будет стоять на церковной службе, которая так его отвращала и казалась такой фальшивой,— и плакать слезами умиления, слезами возвращения к отвергнутому было человеческому, слишком человеческому. Потому что Божеского человек не выдерживает. Вернитесь к Большой сестре и будьте довольны тем, что она гуманнее и по-своему сексуальнее Большого брата. Скажите спасибо,
«что явных казней нет,
Что на колу кровавом, всенародно,
Мы не поём канонов Иисусу,
Что нас не жгут на площади, а царь
Своим жезлом не подгребает углей» —
это максимум, на который вы можете рассчитывать. Это норма. Всё, что лучше этой нормы,— патология; а любой, кто гонит волну, либо куплен Западом и разрушает наш вонюченький уютец, либо просто идиот, дискутировать с которым бесполезно. Подумаешь, герой. Именно из героев получаются злодеи. Ведь кто готов пожертвовать собой — тот и других с лёгкостью швырнёт в жерло, не остановится.
Такие мысли часто приходят во времена, когда свободу уже дали — и снова отняли; когда её не было — верилось, что она придёт и всё исправит, но когда её отобрали — верится уже только в худшее. Очаровать можно только того, кто ещё не разочаровывался. Да и вообще, понимаете, эта затяжная зима — а когда она у нас была не затяжная? — наводит на мысли, что именно всегда так и было, что так и должно быть — две краски и никакой зелени; что зелень, цветы, птички — обманка, а в основе жизни ледяная равнина, по которой, разумеется, ходит лихой человек. А кому ещё тут ходить, если лихой человек уже затоптал всех остальных? Он в своём праве, в своём суверенитете, в своём роскомнадзоре. Да, собственно, я всегда так думал. У меня даже стишок такой есть. Надо почаще его вспоминать, когда всё-таки придёт весна — обычная, не в политическом, а в пейзажном смысле.
Пришла зима,
Как будто никуда не уходила.
На дне надежды, счастья и ума
Всегда была нетающая льдина.
Сквозь этот парк, как на изнанке век,
Сквозь нежность оперения лесного
Всё проступал какой-то мокрый снег,
И мёрзлый мех, и прочая основа.
Любовь пришла,
Как будто никуда не уходила,
Безжалостна, застенчива, смешна,
Безвыходна, угрюма, нелюдима.
Сквозь тошноту и утренний озноб,
Балет на льду и саван на саванне
Вдруг проступает, глубже всех основ,
Холст, на котором всё нарисовали.
Сейчас они в зародыше. Но вот
Пойдут вразнос, сольются воедино —
И смерть придёт.
А впрочем, и она не уходила.
Борис Стругацкий мне однажды сказал: мы выросли в убеждении, что человек живёт, чтобы работать; что работа первична, а жизнь вторична. Но очень может быть, что всё наоборот. Мне такая альтернативная система координат в голову не приходила, я никогда не предполагал, что для кого-то жизнь самоценна. Но выясняется, что большинству, в общем, всё равно, что от него останется. Скажу больше: нам в Советском Союзе казалось,— хорошо это помню,— что самодовольство постыдно, самовосхваление смешно,— а оказалось, что и оно скорее нормально, сомнение же в себе скорее патологично. Нам казалось,— пусть даже на практике всё выглядело не так,— что право сильного иллюзорно, что доламывать и добивать противника неприлично; однако размер имеет значение, и сила легко заменяет право, причём она никому не должна давать отчёта. Это называется суверенитетом. Исчерпывающая формула суверенитета — что хочу, то и ворочу. Сила определяется не вашими личными добродетелями, а количеством людей, способных вас остановить. Если у вас есть ядерное оружие и нет тормозов, остановить вас некому. Возникает парадоксальная ситуация: при неограниченном ресурсе терпения у вашего населения — а ресурс этот после всех соблазнов ХХ века впрямь безграничен, и сила инерции огромна,— вы действительно можете делать, что хотите.
Единственным самоограничителем является мораль, но тут возникает вопрос — что такое мораль? Это, дети, такой консенсус большинства, то, что большинство договорилось считать правильным или неправильным. Но в том и штука, что большинство, оказывается, подвержено влияниям и выше всего ценит не правду, не достижения, не талант, а личный комфорт. Как сформулировал один немец в 1941 году, «человек все ещё охвачен беспокойством и подвержен соблазну отдать свою свободу всевозможным диктаторам — или потерять её, превратившись в маленький винтик машины: не в свободного человека, а в хорошо накормленный и хорошо одетый автомат». Это Эрих Фромм, «Бегство от свободы». И я не вижу пока, чтобы с 1941 года это как-нибудь изменилось. Даже нации, победившие фашизм, подвержены его соблазнам, потому что этот фашизм был чужой, а бывает ещё и собственный. Это я, сами понимаете, про Америку и Трампа, а не про что-нибудь ещё, так что можете перенаправить свой донос в Госдеп, им сейчас как раз до того.
Михаил Успенский, один из самых ярких отечественных фантастов, да чего там — один из лучших русских писателей рубежа веков, сформулировал в романе «Райская машина»: «Фашизм — нормальное состояние человечества». Скажем так: это его инерционное состояние, человек в него впадает естественным путём, когда не предпринимает духовных или культурных усилий. Фашизм — тот сорняк, которым всё зарастает, если предоставить сад самому себе. Культурное растение надо поливать и вообще, простите за тавтологию, культивировать; сорняк растёт сам и всегда бывает в большинстве. Что, сурепка вам не нравится, клубнику подавай? Опять, значит, не повезло с народом? Достаточно лет пять вытаптывать всё сложное, как делалось это в российские девяностые, чтобы в нулевые и десятые культурное поле оказалось всецело предоставлено безграмотным и безнравственным людям, совпавшим с властью по вектору. И поскольку их стало абсолютное большинство, норму стали устанавливать они.
Советский Союз с его культом просвещения — внедрявшимся, кстати сказать, с исключительной жестокостью и полным попранием заповедей,— всё-таки был исключением, а не правилом. В Советском Союзе была идеологическая диктатура, никто не спорит, но ценности корыта считались уделом мещанства, а само мещанство выглядело обречённым, почти экзотическим. В Советском Союзе считалось, что норма — хорошо учиться или по крайней мере что-нибудь уметь. При этом именно хам и неуч был начальству классово близок, идеологически надёжен, но вот проблема: его не принято было уважать. Он сам себя не уважал, сознавая собственную неправильность. Сегодняшний представитель антиинтеллектуального большинства искренне считает больными всех, кто занят чем-то непрагматическим. Зачем что-то делать, если предки подарили нам огромную территорию, в которой наличествует вся таблица Менделеева? Зачем чему-то учиться или в чём-то совершенствоваться, если можно доносить? Зачем соблюдать закон, если всех возражающих можно просто отлупить дубиной, и ничего за это не будет? Ядерная держава в семидесятые годы подписывала какую-то Хельсинкскую конвенцию, ограничивающую её в расправах с собственным населением. Современная ядерная держава может делать всё — что внутри, что снаружи; санкции могут только насмешить её искандеры либо слегка опечалить рядовых граждан, которые будут реже выезжать за границу или хуже питаться; но один глава парламентской фракции уже предложил законодательно ограничить вес граждан (чиновничество — до 100, рядовые граждане — до 80), и ничего, никто не смеётся. Тут если начать смеяться, можно уже не остановиться. А за границу и так никто не хочет, там вырождение. Поэтому у четырёх пятых населения нет и никогда не было загранпаспорта.
Вы спросите: это норма? Ну а что же это, отвечу я, если так живёт огромная страна и не собирается от этого отказываться? Когда больше всех надо — это эгоцентризм, самомнение, неуважение к ценностям простых людей, которые вас, между прочим, кормят и одевают. То есть они так думают. Норма — это не рост, а загнивание; не работа, а паразитизм; не самопожертвование на благо человечества, а воровство на благо семьи. «И это станет для людей, как времена Веспасиана»,— а между прочим, во времена Веспасиана было всё то же самое. Нам показалось, что перестройка — возвращение к норме, а это был самый далёкий отход от неё. Норма — это тоска, а не эйфория. Кстати, к вопросу о пресловутой новой этике: она тоже не очень новая. Эрих Нойманн ввёл это понятие в 1947 году, в книге с прямо-таки родным для нашего уха названием «Глубинная психология и новая этика»,— держу пари, автор «Околоноля» почерпнул свой концепт «Глубинный народ» из этого же источника. Старая этика была результатом все того же согласия большинства относительно фундаментальных ценностей; но в Германии тридцатых-сороковых вдруг оказалось, что большинство может быть согласно насчёт неполноценности целых народов. А кто считает большинство неправым — тот изменник Родины, ему не повезло с народом. Я, честно говоря, затрудняюсь с ответом — можно ли выбраться из такого положения без военного поражения? Просто вообразите, что стране не надо постоянно бороться за жизненное пространство, что она не нуждается в беспрерывной эскалации военного психоза, что ей достаточно скромного потребления, а потребность в агрессии вполне удовлетворяется травлей небольшого количества несогласных, которых никогда не дотравливают до конца, чтобы, как говорится, на подольше хватило. В этих условиях режим можно пролонгировать хоть до морковкина заговенья, особенно когда у вас хватает ресурсов для подкупа всех партнёров. И вы вполне уважаете этих партнёров — не уважаете вы только своих, которые предательски разделяют их западные ценности. Ведь у них там другая норма.
Все эти мысли меня посетили с особенной настырностью, когда я для лекции про экранизации пересматривал и перечитывал «Пролетая над кукушкиным гнездом». Название не совсем точно переводится,— тогда уж «Попадая в кукушкино гнездо», то есть оказываясь на положении подкидыша, внедряясь в психушку, как Макмёрфи. И смотрите, какая закономерность: Макмёрфи всем, начиная с себя, сделал хуже. Двое погибли (в романе двое, в фильме один — но роман вообще сделан жёстче). Большая сестра — смягчённый образ Большого брата,— чуть не задушена. Вождь, положим, сбежал,— но где гарантия, что его родина не загажена, что он приживётся потом в Канаде? Да, кое-кто выписался, посчитав себя взрослым и самостоятельным,— но опять-таки где гарантия, что все они не вернутся? Они же, как говорил самый умный из них, Хардинг, «кролики среди кроликов». И вообще, товарищи, вспомните — когда и какая революция приводила к улучшениям? Всегда — только к реставрациям, причём труба пониже и дым пожиже. После Октябрьского переворота мы получили террор и монархию покруче романовской; после краха СССР, в котором наметились кое-какие свободы и даже интеллектуальный подъём,— тот же СССР минус культура, режим, который не стал бы терпеть ни Любимова, ни Высоцкого,— который уже выгнал из театра Серебренникова, предварительно чуть не посадив, и полностью табуировал правду о войне, сделав её стержнем квазирелигиозного культа. И нет никаких гарантий, что после искусственного или самопроизвольного падения этого режима мы не получим новую диктатуру — в этом направлении всегда есть куда расти: просто голимый самосуд по праву сильного и запрет всех предметов, кроме Закона Божьего, редуцированного до нового домостроя. И не надо мне доказывать, что во Франции диктатура Наполеона была сильно просвещённей Бурбонов. Энергичней — была, зато и надломила хребет нации на два столетия вперёд.
Вообще тот, кто напишет второй том «Кукушкина гнезда», будет молодец — надо только узнать, как там с правами. Потому что история о том, как престарелый Вождь просится обратно,— может быть написана очень убедительно. Говорила же мне Вера Хитилова, подруга и соперница Формана, когда я расхваливал её «Турбазу Волчью»: вы думаете, они сбегают с турбазы в прекрасный вольный мир? Чёрта с два, они бегут на другую турбазу, только большую. А у Формана в фильме вождь сбегает, по-вашему, куда? Да на тот же Комбинат, как называет он всю цивилизацию. Больше-то некуда.
Кстати, чтобы уж подарить читателю, чисто за терпение, ещё одну идею. Я давно задумал — но не знаю, наберусь ли дерзости,— написать то самое продолжение «Воскресения», которое в конце жизни задумал Толстой. Написать роман «Понедельник» — о том, как Нехлюдов, добывший Катюше помилование и отвергнутый ею, возвращается к нормальной жизни. Именно к нормальной! Потому что, в самом деле, ну что это за экстремизм, отказ от брака с аристократкой, добровольная, хоть и с комфортом, поездка на каторгу, сватовство к бывшей проститутке, у которой хватило ума полюбить марксиста Симонсона? И он поедет назад, и вернётся к условностям своего круга, и женится на Мисси Корчагиной, и в конце будет стоять на церковной службе, которая так его отвращала и казалась такой фальшивой,— и плакать слезами умиления, слезами возвращения к отвергнутому было человеческому, слишком человеческому. Потому что Божеского человек не выдерживает. Вернитесь к Большой сестре и будьте довольны тем, что она гуманнее и по-своему сексуальнее Большого брата. Скажите спасибо,
«что явных казней нет,
Что на колу кровавом, всенародно,
Мы не поём канонов Иисусу,
Что нас не жгут на площади, а царь
Своим жезлом не подгребает углей» —
это максимум, на который вы можете рассчитывать. Это норма. Всё, что лучше этой нормы,— патология; а любой, кто гонит волну, либо куплен Западом и разрушает наш вонюченький уютец, либо просто идиот, дискутировать с которым бесполезно. Подумаешь, герой. Именно из героев получаются злодеи. Ведь кто готов пожертвовать собой — тот и других с лёгкостью швырнёт в жерло, не остановится.
Такие мысли часто приходят во времена, когда свободу уже дали — и снова отняли; когда её не было — верилось, что она придёт и всё исправит, но когда её отобрали — верится уже только в худшее. Очаровать можно только того, кто ещё не разочаровывался. Да и вообще, понимаете, эта затяжная зима — а когда она у нас была не затяжная? — наводит на мысли, что именно всегда так и было, что так и должно быть — две краски и никакой зелени; что зелень, цветы, птички — обманка, а в основе жизни ледяная равнина, по которой, разумеется, ходит лихой человек. А кому ещё тут ходить, если лихой человек уже затоптал всех остальных? Он в своём праве, в своём суверенитете, в своём роскомнадзоре. Да, собственно, я всегда так думал. У меня даже стишок такой есть. Надо почаще его вспоминать, когда всё-таки придёт весна — обычная, не в политическом, а в пейзажном смысле.
Пришла зима,
Как будто никуда не уходила.
На дне надежды, счастья и ума
Всегда была нетающая льдина.
Сквозь этот парк, как на изнанке век,
Сквозь нежность оперения лесного
Всё проступал какой-то мокрый снег,
И мёрзлый мех, и прочая основа.
Любовь пришла,
Как будто никуда не уходила,
Безжалостна, застенчива, смешна,
Безвыходна, угрюма, нелюдима.
Сквозь тошноту и утренний озноб,
Балет на льду и саван на саванне
Вдруг проступает, глубже всех основ,
Холст, на котором всё нарисовали.
Сейчас они в зародыше. Но вот
Пойдут вразнос, сольются воедино —
И смерть придёт.
А впрочем, и она не уходила.